...
Страницы журнала
Главная » Статьи » Архивный спуск |
Вначале было слово... (часть 2)
2. Роль поэзии в судьбе человечества В начале я должен сообщить вероятным читателям, особенно тем, кто ориентирован на строгий дискурс научного знания, что знакомиться с настоящим дополнением не обязательно по двум причинам. Во-первых, сведения и размышления, в нём содержащиеся, лежат вне поля традиционной позитивистской науки. И, во-вторых, если автор выразил надежду на какое-то восприятие предыдущей части своих заметок хотя бы одним процентом читательской аудитории, то в данном случае эта надежда едва ли относится даже к одному проценту. Тем не менее, учитывая то обстоятельство, что мысль о поэзии как видовой цели человеческой эволюции произросла не из недр традиционной науки, а является плодом мышления поэтического, имеющего более широкую интегральную опору, попытаюсь, хотя бы пунктиром, обозначить те ориентиры, по которым возможно продвижение поиска подтверждения этой мысли не только в области традиционно научной. Сами эти ориентиры определены, разумеется, не мной, а теми, кто поставил перед собой несопоставимо более масштабную цель, достижение которой потребует невероятных усилий многих поколений. Здесь я имею в виду прежде всего подвижников знания эзотерического. Именно это знание в большей мере, чем научное, располагает данными о том, что древнейшие тексты человеческой истории были представлены в форме поэтической. Эта большая мера осведомлённости обусловлена уже тем, что многие из таких текстов как раз и составляют основу эзотерического знания, доступ к которому, в силу его характера и ряда других причин, всегда был и остаётся затруднительным. Кроме того, в отличие от науки первоавторство некоторых из этих текстов эзотеризм относит не к человеку, а к некоему мистическому источнику. Если разговор перевести в конкретное русло, в первую очередь здесь следует указать на знание так называемого «ведического периода», которое в своём основном массиве до сих пор остаётся или вовсе недоступным, или непереведённым, или же весьма поверхностно интерпретированным. Но если даже ограничиться кругом широко известных источников, опираясь при этом на данные эзотеризма, складывается картина, далеко не совпадающая с устоявшимися представлениями. Оставим пока в стороне величественные поэмы «Махабхарата» и «Рамаяна», признанные выдающимися литературными памятниками Древней Индии, и обратимся непосредственно к Ведам. Со стороны рассматриваемой нами темы сразу следует отметить, что все их четыре части (Ригведа, Самаведа, Яджурведа и Атхарваведа), составляющие сборники религиозных гимнов и жертвенных формул, были созданы в поэтической форме. Уже более поздние Брахманы (жреческие комментарии и интерпретации Вед) и заключительная часть ведического знания — Упанишады (религиозно-духовные наставления) также использовали язык поэзии. Содержащая основные положения брахманистской религии, Бхававадгита — не менее яркое поэтическое произведение, чем предшествующий текст собственно эпической поэмы — Махабхараты. Всё это вещи достаточно известные. Первоочередное же обращение к указанным источникам связано с соображениями хронологическими. Веды считаются древнейшими из сохранившихся на санскрите текстов, однако их возникновение датируется официальной наукой концом II — началом I тысячелетия до н. э., что хронологически уступает некоторым египетским, халдейским и иным письменным источникам. Почему же, говоря о поэзии как древнейшей форме духовной практики, мы обращаемся к Ведам в первую очередь? Вовсе не потому, что письменные источники, традиционно датируемые более ранним периодом, не содержат поэтических форм. Обратимся ещё к одному древнему памятнику письменности на санскрите — Законам Ману. Эти законы являются древнейшим сводом морально-правовых норм человечества, влияние которого прослеживается до кодекса Юстиниана. Ещё раз обратим внимание на то, что Законы Ману не гимны, не религиозные песнопения, а морально-правовые нормы. Вместе с тем, как и значительная часть Вед, написаны они так называемой шлокой (особая форма двустиший). По одной из существующих научных версий, Законы Ману были созданы не раннее III века до н. э. Согласно же брахманистской мифической традиции, возраст этого памятника совпадает если и не с геологической, то по крайней мере с современной антропологической периодизацией (одна только любовная встреча царя Пурураваса и нимфы Урваши продолжалась 61 тысячу лет). Миф есть миф, и отношение к мифологемам может быть лишь соответствующим. Однако эзотерическое знание располагает доводами, говорящими о том, что Законы Ману на тысячелетия старше Моисея (вместе с дарованными ему Скрижалями, Торой и тайной, изустной Каббалой). Причём доводы эти настолько основательны, что, по замечанию одного из адептов эзотеризма, должны быть проанализированы наукой хотя бы для опровержения, чего до последнего времени наука сделать была не в состоянии. Но что не вызывает сомнений ни с чьей стороны, так это то, что Законы Ману указывают на гораздо более раннее происхождение Вед, чем они сами. Заметим также, что в отличие от Вед брахманы не относят Кодекс Ману к сверхъестественному, внечеловеческому источнику. Статус божественного откровения имеют только Веды. Они же первоисточник и основание всех по¬следующих религиозных верований, научных знаний и поэтических достижений Древней Индии. Так как нас интересуют вопросы несколько иные, укажем опять же на то, что один из древнейших текстов, имеющий статус божественного откровения, — Веды и один из древнейших памятников письменности, созданный человеком, — Законы Ману были представлены (первый) и написаны (второй) в поэтической форме. Если мы откроем тексты священных писаний основных современных религий, корень которых, по утвердившемуся мнению, не связан с индуизмом (иудаизм, христианство, ислам), то увидим, что сами эти тексты, переписанные современным непоэтическим языком, структурированы подразделами, нумерованными как стихи. Не указание ли это на то, что первоначальная форма этих священных писаний также была поэтической? Или возьмём другой пример. Когда читаешь песни Заратуштры или песни царя Соломона, первый вопрос, который возникает: почему песни? Но название «песни» всё-таки сохранилось! Здесь я позволю себе сделать небольшое отступление. Многие выдающиеся поэты придерживались мнения о том, что поэзия непереводима на другой язык. Непереводимость поэзии, очевидно, связана и с тем, что каждое подлинное поэтическое произведение включает в себя некое откровение. В свою очередь откровение содержит не только определённый смысл, но и образно-ассоциативный ряд, неразрывно связанный с уникальной, единственной в своём роде формой, определяемой конкретным языком. Сохранение в переводе всех трёх компонентов: смысла, образно-ассоциативного ряда, языковой формы — задача практически невозможная. Сама форма поэтического содержания включена в его суть, является его единственным, неизменным (а стало быть, непереводимым) выражением. Возьмём, к примеру, знаменитую строчку Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь». Вынутая из поэтического контекста, она вполне переводима. Но в этом случае её содержание составляет лишь некая относительная истина. Находясь же в уникальной форме поэтического контекста, это словосочетание содержит нечто большее, если не абсолютное. Не случайно, что лучшими переводчиками поэзии были не профессиональные полиглоты — мастера поэтического перевода, а лучшие поэты, которые в силу сво¬его дара обладали способностью по смысловым и образным «мотивам» оригинала создать самостоятельное произведение, становящееся фактом поэзии другого языка. Существует, правда, и другая, противоположная точка зрения, которую разделяют главным образом теоретики и профессиональные практики поэтического перевода. Эта позиция ратует за максимально возможную семантическую адекватность перевода, за строгое сохранение поэтической формы и ритмики. При этом, разумеется, декларируется необходимость достижения высокого поэтического результата. Однако, если судить как раз по результатам, то для меня более близким и убедительным является первый подход. Такое отступление в область поэтического перевода понадобилось затем, чтобы высказать иное предположение. Очевидно, что религиозное откровение содержит в себе те же составляющие, что и поэтическое. Пересказать религиозное откровение «своими словами» без утраты самого откровения так же невозможно, как невозможно пересказать стихотворение без утраты поэзии. Другое дело — пытаться своими словами приблизить непосвящённого к раскрытию откровения. Но это уже иной вид занятий. Экстраполируя эти размышления на тексты священных писаний, возможно предположить, что за многовековую историю их переложений и переводов, связанных с неизбежными изменениями, добавлениями, изъятиями, интерпретациями, наиболее значительные потери несли образно-ассоциативный ряд и особенно языковая форма. Не случайно, что современные тексты священных писаний наибольшее впечатление производят как раз там, где мысль выражена афористично и несёт на себе следы языка поэтического. В этой связи представляется убедительным мнение о том, что никакие «филологические» переводы не в состоянии постичь символического значения поэтических напевов, молитв и церемоний Вед. Более того, если даже авторы «Брахман», ближайших по времени интерпретаторов Вед, были способны лишь на «плохо обоснованные», а иногда и своекорыстные толкования, очевидно, правы те, кто считают, что для непосредственного перевода мистический смысл этих величественных религиозных поэм умер вместе с их поколениями. Однако пути к «переоткрытию» мистических смыслов, содержащихся в Ведах и других священных текстах, никогда не были заказаны для поколений последующих, какими бы извилистыми, многотрудными и самопожертвенными они не были. Выдающийся индийский философ, учёный и поэт Шри Ауробиндо, возможно более других проникший за покров ведических символов и приоткрывший тайный смысл Вед, признаётся, что сумел это сделать, лишь соприкоснувшись в собственных духовных исканиях с теми откровениями, которые вдохновляли древних риши на создание этих бессмертных произведений. Отдавая должное интерпретациям Вед современной европейской школой, признавая значимость этого труда для выдвижения и сопоставления гипотез, Шри Ауробиндо вместе с тем указывает на весьма юный возраст таких дисциплин, как сравнительная филология, сравнительная мифология и сравнительное религиоведение, которые во многом пока лишь гипотетичны в своих методах и непостоянны в своих результатах. «Невелика вероятность, — пишет выдающийся индийский исследователь Вед, — что в эпоху, которая ослепляет нас преходящим великолепием внешней жизни и оглушает победными маршами материального и механического знания, найдётся много тех, кто не просто кинет мимолётный взгляд разбуженного интеллектуального любопытства или воображения на ключевые образы этого древнего учения риши, но и постарается проникнуть в сердце их светозарных мистерий. Хотя тайна Веды, даже когда с неё сняты покровы, всё рано остаётся тайной». Адекватный перевод Вед, по мнению Шри Ауробиндо, задача едва ли выполнимая: «Ибо буквальный перевод на современный английский язык гимнов древних провидцев был бы фальсификацией смысла и духа этих гимнов, а изложение, имеющее своей целью раскрытие их подлинной мысли, было бы скорее интерпретацией, нежели переводом». Выше было упомянуто, что Веды были записаны двойной шлокой. Эту же стихотворную форму используют Махабхарата, Бхахавадгита и другие древнеиндийские тексты, хотя ею и не ограничиваются. Сама же 16-слоговая двойная шлока представляет собой настолько сложную и внутренне подвижную структуру, что с трудом поддаётся даже теоретическому анализу. Адекватный же перенос этой поэтической формы в современные языки вообще не представляется реальным, хотя некоторые исследователи и усматривают похожесть между шлокой и иррациональным спондеем, дактилем и дактилическим анапестом греков, даже с польским 13-сложным стихом и русским былинным размером. Но, видимо, существует и другой, не «буквальный» путь перевода ведических и им подобных текстов. Возможно, этот перевод должен быть трансцендентально-поэтическим. Такие люди, как Гёте, Гегель, Шопенгауэр, Ницше, Гартман, Юнг, Гумилёв, Волошин, Гессе, Борхес и многие другие, восхищались красотой и глубиной идей, своеобразным миросозерцанием, изумительной художественной формой древних восточных текстов потому, что силой своего философского, научного, литературного гения смогли проникнуть в недоступную сакральность их смыслов и образов. Русский философ Иван Ильин заметил об одном из таких людей (но это замечание, по сути, относится и ко всем остальным): «Философствование Гегеля в своём истинном характере есть мыслящее ясновидение или мистическое мышление». Приведу ещё одно признание, которое имеет не столько оценочное, сколько личностно-исповедальное значение: «Нет ничего более возвышенного и благодетельного для человечества, чем изучение Упанишад. Они были утешением в моей жизни и будут утешением в моей смерти» (Шопенгауэр). Иногда такое трансцендентально-философское или же поэтическое проникновение и «переоткрытие» может не уступать первоисточнику. Вот как это заметил поэт: Под свечой, моргающей в тёмной нише, раздражённо скомкав страничку next, Заратуштра, пользуясь тем, что Ницше задремал, правками гробит текст. (Ирина Евса) В ракурсе рассматриваемой нами темы обращает на себя внимание ещё один феномен. Не только древние религиозные тексты были записаны языком поэтическим — мы уже упоминали Законы Ману. Если под этим углом зрения продолжить рассмотрение древнего и не столь древнего, даже современного духовного наследия, следует указать ещё на целый ряд удивительных, на мой взгляд, вещей. Многие пророчества, начиная от халдейских оракулов, китайской «Книги Перемен» и Бхавишья-пураны (Пураны о будущем), выражались в поэтической форме. Катренами записывал свои предсказания знаменитый Нострадамус. Значительная часть провидений русского «Нострадамуса» — Василия Немчина вы¬сказана стихами. Нередко для выражения своих взглядов поэтическую форму избирали выдающиеся философы. Знаменитые примеры: «Золотые стихи» Пифагора, «Поэма о природе вещей» Лукреция Кара. Ряд медицинских, астрологических, алхимических трактатов древности и средневековья предстают как поэтические произведения. Если подойти ближе к нашему времени, можно упомянуть выдающегося русского философа Владимира Соловьёва, замечательного учёного Александра Чижевского и совсем уже наших современников, авторитетнейших культурологов С. С. Аверинцева и Вяч. Вс. Иванова, которые в совершенных поэтических формах выражали свои научно-философские взгляды. Перечень таких имен можно было бы увеличить многократно. Что побуждало их — более чем преуспевших в собственных сферах духовной деятельности, не считавших себя поэтами — обращаться к поэзии как высшей форме языка? Вернёмся, однако, собственно к поэзии, а точнее, к её первоистокам в Древнюю Индию. По меньшей мере, кажется странным, что на заре человеческой цивилизации и культуры были созданы такие поэтические шедевры, уровня которых человечество не превзо¬шло за тысячи лет последующей истории; более того, в лучшем случае имело место лишь «удаляющееся приближение» к содержанию и форме первоначала. Я не адепт эзотеризма (увы!). И хотя мои любимые строки из Евангелия: «Вначале было Слово, и слово было у Бога, и Слово было Бог... И слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины», — мало понимаю, что за этим стоит. Но факты действительно упрямая вещь, и для возникновения самостоятельной мысли о том, что именно начало человеческой истории непосредственно связано со Словом, особых усилий не требуется. А отсюда уже рукой подать к догадке, которая «забавнее, чем знанье»: возможно, первозданной формой этого Слова была поэзия? И если утрачено его подлинное содержание, то сохранилась хотя бы форма как путь поиска этого содержания? Собственно, ради того чтобы высказать эту догадку, и написан настоящий текст. В свете этой догадки идея о поэзии как видовой цели человечества наполняется новым смыслом. В предыдущей части своих заметок я коснулся темы соотношения поэта и языка. Теперь уже понятно, что в своём абсолютном выражении это соотношение предстаёт как соотношение поэта и Слова. Но есть ещё один вопрос, неразрывно связанный с этим соотношением — это вопрос взаимосвязи поэта и времени. В том содержании, в котором я полагал целесообразным затронуть данный вопрос, это стало возможным лишь сейчас, после всего сказанного выше. И здесь мы опять вынуждены обратиться к Бродскому. Трудно назвать другого автора, в наследии которого категория времени была бы такой всё подчиняющей, определяющей само предназначение поэта. На эту тему уже написаны статьи и диссертации. Сам Бродский многократно не только декларировал время в статусе главного понятия и ведущей реальности, с которой имеет дело поэт, но и раскрывал собственное понимание этой проблемы. Если же исходить не¬по¬средственно из его поэзии, возникает впечатление, что время было для Бродского ещё и преоб¬ладающим ощущением. Разумеется, всё это возникло не на пустом месте, как и в случае с уже рассмотренным его пониманием соотношения поэта и языка. Но если там — прослеживается какая-то преемственность с позицией Элиота, то здесь — имеются основа¬ния предположить, что понимание связи поэт—время сложилось не без влияния взглядов Эзры Паунда, поэтическое творчество которого Бродский хорошо знал и высоко ценил. Определяя время как способ реорганизации бытия, Бродский подразумевал главным образом бытие социально-историческое. Хотя категория времени и наделялась неким сверхстатусом, у Бродского практически не встречается примеров, когда определяющая значимость времени выходила бы за границы реального человеческого бытия. Здесь было бы умест¬но вспомнить, что в своей «Защите поэзии» Шелли утверждал: «Поэзия... даёт бессмертие всему, что есть в мире лучшего и наиболее прекрасного». В отношении «всего лучшего и прекрасного» возникают большие сомнения, но указание на «бессмертие» поэзии также очерчивает время границами общечеловеческого бытия. Другое дело — Эзра Паунд. В понимании времени он не только не старался скрыть свои мистико-эзотерические предпочтения, но и открыто их представлял. Под влиянием поэтической школы романтиков уже в раннем периоде творчества Паунда проявлялась вера в мистические превращения растений, животных, богов друг в друга. Причём связывалась эта мистика с растениями и деревьями (бересклет, ясень, дуб, вяз), особо почитавшимися в магии древних друидов. Очевидно, не случайным является и обращение поэта к Пифагору: Так честь воздавши Пифагору, вновь Я возвратился к дому сновидений... (Гильом де Лоррис, перевод О. Седаковой) Не случайно и то, что одной из последних прижизненных книг Паунда был сборник любовной лирики Древнего Египта, материалом для которого послужили древнеегипетские папирусы и надписи на гончарных изделиях того времени. Как сказал сам Паунд в стихотворении из другого цикла: Он ведал тайные пути любви, непосвящённый так писать не мог бы. (Перевод Яна Пробштейна) Мне представляется, что именно посвящённость Паунда в эзотеризм и определила ведущие темы его творчества. Вот как он сам их формулировал: живой человек сходит в «мир мёртвых»; «повторение в истории»; «магическое мгновение» или мгновение метаморфозы, прорыв из обыденности в «божественный или вечный мир». (Здесь и далее материал об Эзре Паунде взят из статьи Яна Пробштейна «Вечный бунтарь», предпо-сланной первому тому переводов произведений поэта.) Такие установки если и не напрямую связаны с древнеегипетской «Книгой мёртвых», то более чем определённо говорят об отношении Паунда к тайному знанию. Использование мифологических мотивов для собственного странствия-поиска во времени предполагает, как отмечал Е. М. Мелетинский, «посещение царства мёртвых и символику посвящения, а обряды инициации развёртываются в мифологические картины посещения иных миров и соответствующих испытаний». Всё это имеет место быть в творчестве поэта. «Обращаясь к странствиям Одиссея, — пишет Ян Пробштейн, — Паунд выявляет движение мира во времени, а сквозь миф, точнее через миф, запечатлённый в поэзии, — движение самого времени... Паунд показывает неделимость времени... Для поэта, который сумел почувствовать себя современником Гомера и Вийона, «оживить» Секста Проперция и Бертрана де Борна, сделав их своими современниками и перевоплотившись в них, не существует временных и пространственных границ». Сам Паунд подтверждает этот вывод: «Реальное время не подвластно очевидности... и многие из умерших — современники наших внуков». Приведённый материал свидетельствует, на мой взгляд, о том, что для Паунда время было даже чем-то большим, чем «способом реорганизации человеческого бытия». Это был способ реорганизации бытия человеческого в инобытие, в бытие божественное, равно как и обратно. Можно сказать иначе: Время превращается в Слово, а Слово обращается Временем. У Хайдегера читаем: «...мысль лишь даёт в своей речи слово невыговоренному смыслу бытия. Употреблённый здесь оборот «даёт слово» надо взять теперь совершенно буквально. Бытие, высветляясь, просит слова. Слово тем самым выступает в просвет бытия. Только так язык впервые начинает быть своим таинственным и, однако, всегда нами правящим способом. Поскольку тем самым в полноте возвращенный своему существу язык историчен, бытие сберегается в памяти». Эзра Паунд говорит, по существу, о том же: «Только один язык и может разгадать загадку и выпутаться из сети». В таком понимании времени и языка, как мне кажется, взгляды Паунда и Бродского в конечном счёте совпадают. Однако вернёмся к нашей основной теме. У древних классических авторов встречаются упоминания священослужительских школ, иерофанты которых были осведомлены о существовании некоего тайного «слова», но содержание самого «слова» знал только глава школы («джава-алейм», или «махакоган») и передавал его наследнику лишь перед смертью. Легенда гласила, что людей в это «слово» посвятили настоящие элохимы («Сыны Божии») и включало оно наиболее вещие тайны природы. Это чудесное слово, «которое не есть слово», пропутешествовав однажды по земному шару, стало Утерянным Словом. Легенда есть легенда. Однако ведическое знание удивительным образом обнаруживается в тайных религиозных учениях древних египтян, халдеев, персов, других народов. Его следы проступают даже в такой, казалось бы, обособленной от остального мира культуре, как культура народа майя. «Мы утверждаем, пишет Блаватская, — что если Египет дал Греции её цивилизацию и послед¬няя передала её Риму, то Египет сам в те неизвестные века, когда царствовал Менес, получил свои законы, свои общественные институты, свои искус¬ства и науки из доведической Индии, и поэтому именно там, в древней колыбели всех священнослужителей... мы должны искать ключ ко всем великим тайнам человечества». Утверждения могут приобрести силу доказательств, лишь опираясь на факты и логику аргументов. Знакомясь с основополагающими трудами адептов эзотерического знания, в частности теософии, поражаешься даже не столько идеям и выводам, в них содержащимся, сколько колоссальному объёму материала, невероятной широте источников, в том числе и научных, титанической работе по их усвоению и анализу. Античные авторы свидетельствуют о том, что многие выдающиеся люди Древней Греции пребывали и учились в Египте. Известно, что Пифагор и Платон проходили посвящения в таинства египетских храмовых мистерий. О преемственности древнеримской цивилизации от античной Греции вообще говорить не приходится. Эзотерическое знание не без оснований полагает, что такие источники, как Веды, Упанишады, Бхагавадгита, Великая книга Тота, «Изумрудная скрижаль» и «Герметический корпус» Гермеса Трисмегиста, зороастрийская «Авеста», Пятикнижие Моисеево, «Сефер Иецир» и «Каббала» танаимов, «Книга мудрости» Соломона, Книга Еноха, книга «Зоар» Рашби, буддийская Трипитака и целый ряд других (известных и сокрытых в восточных храмах, монастырях и тайных обществах) древних текстов восходят к единому первичному знанию. Все эти источники, порой открыто, но чаще скрытно, в символах, аллегориях, даже числах, содержат то, что, будучи тщательно «просеянным» и раскодированным, может раскрыть Утерянное Слово. Иными словами, каждое из возникших в незапамятные времена (преимущественно в поэтической форме) вероучений содержит в себе истины и откровения, во многом совпадающие. Поэтому и «нет религии выше истины». Следует помнить, что, прежде чем даровать еврей¬скому народу Скрижали, Тору, Землю Обетованную, единого Бога, наконец, Моисей был одним из высших иерофантов Египта, посвящённым в тайное знание. Однако это не заставило его утратить собственное этническое самосознание, веру в особую миссию для своего народа и убеждённость в избранной миссии самого еврейского народа. Если содержание «Нагорной проповеди» Иисуса Христа можно прочитать в буддийских сутрах более раннего происхождения, то опять же — «нет религии выше истины». Самосознание Христа и осознание им своей миссии отличалось от Моисея прежде всего тем, что оно было не этническим, а общечеловеческим. Всему своё время. И дело вовсе не в том, провидел или галлюцинировал швед¬ский философ-мистик и «духовидец» Сведеборг, призывавший искать Утерянное Слово среди иерофантов Тибета, Китая и Татарии, а дело в том, что буквы, составляющие это Слово, находятся перед нами. Сенека говорил: «Придёт время, когда потомки наши будут удивляться, что мы не знали того, что так ясно». Не каждому, скажем так, дано приобщиться к хранящимся за семью печатями тайным эзотерическим текстам или «войти в контакт» с мистическими Махатмами — таинственными «учителями мира». Однако случается, что и в развалах книжных магазинов, на полках библиотек, во «всемирной паутине» интернета могут лежать незаметные ступеньки, ведущие к Утерянному Слову. Когда современный поэт записывает, к примеру, такое: Я больше не похож на человека, Я более, чем раньше, человек. (Валерий Митрохин) — завеса, опущенная над Утерянным Словом, приот¬крывается, а сам человек ощущает и осознаёт в себе шаг, сделанный на пути к эволюционной цели человечества. Заканчивая работу над этими заметками, я совершенно случайно наткнулся в интернете на стихотворение неизвестного мне поэта. Внимание привлекло то, что у этих стихов был эпиграф с именем поэта, которому я многим обязан в своих литературных начинаниях. Тридцать лет я ничего не знал об этом человеке, и у меня не оставалось сомнений в том, что его давно нет. Оказалось, к счастью, что Юрий Влодов жив и продолжает писать свои удивительные стихи. Мистика. В заключение привожу свою случайную (?!) находку: Высотные луга. Снега и льдины. Седые волкодавы давят блох. И чудится, что в помыслах едины Поэт и Бог. (Юрий Влодов. Поэт и Бог скитаются по свету...) Когда-нибудь я выберусь в Тибет... Здесь Млечный Путь поэтами исхожен, а там ещё ни слова о тебе не сказано, не пройдено. Быть может, дорога будет долгою, но всё же когда-нибудь я выберусь в Тибет. И где-нибудь в надмирной тишине, и как-нибудь по-древнему глубоко задумаюсь об Имени. И мне откроется мистическое лого — подобие Поэзии и Бога — там, где-нибудь в надмирной тишине... Пусть я никто — не Бог и не поэт, но я постиг любви первооснову... Я выберусь когда-нибудь в Тибет — к тебе и Слову! (Андрей Бореев) И последнее. Что хотел сказать Осип Мандельштам, написавший: «Какая боль искать утерянное слово», — понятно. Какое Утерянное Слово подразумевала та сила, которая надиктовала эту строку? Нью-Йорк 2007 | |
Просмотров: 1334
| Теги: |
Всего комментариев: 0 | |