...
Страницы журнала
Главная » Статьи » Салгирка (журнал в журнале) » Словарь его любви |
Словарь его любви (часть 1)
Словарь его любви
Спроси меня, как встарь: Что ты читаешь? Скажу: «Словарь, словарь, Моя любимая». А. Вишневой Счастливая однокурсница по Литературному институту, я получила у Александра Вишневого бесценные уроки русской словесности. «А теперь смотри...» — и начинались его многочасовые лекции-медитации, от которых кружилась, наполняясь словами и смыслами, моя пустая провинциальная голова. Видимо, сознание расширялось. Не надо смеяться: мне было восемнадцать; тихая, но амбициозная девочка из Воронежа, явившаяся в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. У девочки была жизненная цель: писательство, книги. Графоманю я с трёхлетнего возраста, и это не лечится. Цель для нас, Тельцов, — серьёзное приключение. Цели подчиняется, летит ради неё в топку любое топливо. Всё второстепенно, если не ведёт к цели. Вишневой тоже Телец, 3 мая. Я родилась 30 апреля. Тельцы — самые терпеливые из всех знаков, упорные и несгибаемые, и даже если кому-то кажется, что Телец объелся, напился, забылся, болен и теперь с ним можно делать что попало, ошибка в диагностике вскрывается очень быстро. Наш уникальный институт всегда усаживал за одну парту людей разных возрастов, провоцировал удивительные союзы, вековые дружбы и страшные вражды, но, кажется, ни один выпускник ещё не пожалел, что попал в этот лицей, даже если потом не попал в профессию. И Вишневой не пожалел, хотя уж ему-то Литинститут накостылял почти по полной. Почти — потому что диплом в конце концов дали — после трёхлетних мытарств; из общежития посреди учебной дороги не выселили (как поначалу было в приказе, но удалось отменить), а сильными впечатлениями обеспечили надолго: разрешили-таки защититься, но не стихами, а литературоведческим комментарием к Пушкину. Все стихи были отвергнуты как аполитичные, неуместно экспериментальные, и вообще «поэт в нашей стране — это Служу Советскому Союзу!», а вы тут, Саша, неизвестно о чём. Ужас. «Он издевается над нами!» Из моего послесловия к первой книге Вишневого «Тёмные Плеяды»: «...Прижизненную издательскую судьбу Вишневого определил... внутренний, для служебно-творческого пользования отзыв ветерана советской литературы С. В. Смирнова. Про стихи своего же семинариста в сентябре 1978 года мэтр вдруг отчеканил, как на мраморе: «Они, эти вещи, просто-напросто аполитичны, хотя в них присутствуют абсолютно все сегодняшние слова, фразы и понятия. Нет, нет и ещё раз нет! — говоришь этим стихам. Их никто не напечатает, и они, похоже, никому не понадобятся, окромя сочинившего их». Заметим: всего за год до приговора сей же мэтр и взял Вишневого в институт с благожелательной собственноручной рецензией. А конкурс в тот наш год, 1977-й, был сто двадцать человек на место, и выбор у всех мэтров — неограниченный». Приняли в институт за талант, но динамика — не понравилась. Загрызть! Коммунистические поэты — Смирнов, потом Исаев и Мильков, — на воспитание к которым поочерёдно был определён крымский свободолюбец, конечно, не знали, что делать с одним метром восемьюдесятью пятью сантиметрами поэзии, нервная система коей им иноприродна. «Как от электросварки, /держусь подальше от листьев, /лежащих на мокром асфальте»... * * * ...Он берёт слово, разворачивает его, разбирает на буквы, а освобождённый смысл в ответ начинает лучиться — и расширяется, будто вселенский экран, и тогда на просвет Слова виден Бог. В руках Вишневого, как чувствовала это я, были все слова, все нити смыслов, он их расколдовывал и дарил мне. Разумеется, не только мне, а всем, кого брал в собеседники. Щедрость собеседника могла заключаться порой в простом терпении. Жди тут неделю, пока мыслитель выскажется до конца, известного лишь ему. А мне нравилось. Я слушала годами и не уставала никогда. Подобные путешествия со словами, я уверена, пережили многие друзья Вишневого, но тогда, когда мне было замечательно мало лет, судьба сделала мне личный подарок, и я ей благодарна: у писателя должен быть источник среди людей, наставник, учитель, мозгоправ. Мне Вишневой стал именно родником, золотым ключом к тайне, к сакральному в художественной словесности. И в жизни. Теперь хронология. На дневной курс Литинститута я перевелась в 1978 году, а первый год (1977) отучилась на заочном, работая «для жизненного опыта», как повелели в ректорате. Прихожу ко второкурсникам, сажусь на свободное место, которое нашлось, конечно, на втором ряду (галёрку давно заняли «отцы русской демократии», как дразнили наших самых крутых интеллектуалов), на первой парте свои порядки, а в серединных слоях аудитории, понятно, и без меня уже было густонаселённо. Курс пристально разглядывает: что ещё за птица? У меня тогда была невероятно яркая помада, видимо со страху, — не заметить невозможно. К моменту моего появления на курсе уже сложились основные пары, отгремели грозы первых романов и отсверкали радуги возможных флиртов. Мне досталось вполне структурированное сообщество. Я помню первый день на своём новом курсе как встречу с долиной гейзеров: восторг, счастье — дневное отделение института, о котором грезилось со школы! Сижу, слушаю лекцию; сердце мурлыкает, умываясь амброзией. В первый же перерыв ко мне пересаживается синеглазый еврейский юноша «А», который, оказывается, тоже недавно перевёлся на этот курс, но не с заочного, как я, а вообще из историко-архивного института, что невозможная редкость, но у него большой дедушка. Мы с юношей подружились немедленно и на всю жизнь. А ко второй лекции в аудиторию явился высокий весёлый дядька в джинсах и вислом поэтическом свитере, с улыбочными морщинами у рта, озорными глазами и заметным голосом. Осмотревшись, он заметил меня, уселся рядом и сказал: — Вишневой. Чур не влюбляться. Я женат. — Как скажете, — согласилась я радостно. И по уши влюбилась в синеглазого, то есть вышеупомянутого «А». Влюбиться — моя стихия с детского сада. Тема интересна, о том и пишу. Спустя несколько недель нечаянно сложилась компания-квартет: мы с «А» поселились в двухкомнатном блоке, где нашими соседями оказались супруги Вишневые. Стали дружить семьями, чай-кофе-разговоры, а по ночам, когда мы с «А» хохотали как ненормальные, Вишневые стучали нам в стену башмаком и грозили расправой. Позже наша община расселилась по разным этажам, но первые месяцы незабываемого совместного кайфа — навеки в сердцах и прочая. Надо сказать, мой драгоценный «А» ходил налево, думая, что так положено мужчинам, и я страдала, а Вишневые дуэтом меня утешали. Пока суд да дело, Вишневой вполне вошёл в роль моего хронического утешителя. Чуть что — я к нему: давай, Вишня, рассказывай, как мне жить дальше. «Вишня» — это не от фамилии, а от бумажной картинки, висевшей в зиму-весну 1978/79 года на двери у Александра и Алины. Две вишенки на веточке. Очень было симпатично. Мы с Вишневым пешком обошли Москву — считай, под руку с Пушкиным и Шекспиром. Мне феерически повезло с попутчиками. «Чтение с переводом» (читаем классиков, с русского на русский переводит Вишневой) было у нас с ним постоянным и любимым занятием. Ходили по Москве или сидели за чаем у меня в комнате общежития: он говорил, я запоминала. Именно от Вишневого я впервые узнала, что за текстом скрыты миры, которые мы ощущаем, но не вхожи, пока не посвящены. Мы непрерывно беседовали, а когда его спрашивали, в том числе жена Алина, почему он со мной возится, отвечал, что ходит ко мне послушать русский язык. Мне, наивной, льстила сия мотивация, укрепляла самооценку, а ему давала железное алиби: должен же русский поэт слушать русскую речь. В многонациональном-то институте. На самом деле моя речь была вполне первобытной: детский возраст, глухое невежество, и, наверное, только дикарская любознательность выручала меня при обходе явных ям в эрудиции. Схватывала. И когда он мне рассказывал о своей дикторский работе на крымском радио, я загадала: когда-нибудь тоже попаду в прямой эфир. Почему нет, если самому Вишневому мой русский язык кажется интересным. Попала. На четверть века. Вишневой, узнав о моём упорном радиовещательстве, повеселился. А журналистика по сей день — моя вторая профессия. * * * Как сказано выше, Вишневой был тогда женат на Алине Сафоновой, домовитой русско-грузинской девушке из Тбилиси, талантливой переводчице, однокурснице, и вполне доволен жизнью. Я тоже вскоре официально и на пять лет вышла замуж — решая московскую задачу — за однокурсника-москвича. Первый мой муж, Евгений, был поэтом (ныне он историк литературы, критик), а я этого не люблю. Не выношу я поэтов. Одному Вишневому разрешалось, но он, понимая мою аллергию на стихи, деликатно обходил тему, читал мне крайне редко и почти никогда — своё. Даже знаменитую поэму «Доктор Арендт», уничтоженную автором в молодости, мне довелось узнать только после его ухода из жизни: сначала мне наизусть прочитал фрагменты Борис Румшицкий, а потом я отыскала в Москве чудом сохранившийся полный экземпляр. Его сберегла Людмила Пивоварова. Она же дала мне для сборника ранние стихи Вишневого, о которых я ничего не знала, кроме того что раннее почти всё им сожжено. Но, как выяснилось, не всё. По заначкам у симферопольских друзей, думаю, осталось многое. Теперь это наследие. Не выбрасывайте, кто найдёт у себя, но, если будете публиковать, делайте приписку: «Из уничтоженного автором». Отличить уничтоженное от апробированного легко: папка, которую он оставил мне перед уходом, содержит его окончательную волю. * * * Гулять по столице СССР нам с Вишневым никто не запрещал, и мы четыре года шли, шли, шли... Разница в возрасте (в юности восемь лет — это много) создавала крепкий барьер. Окружающие — мужья, жёны и другие заинтересованные лица — тоже видели в наших прогулках только филологическую подоплёку, и она была правдой очень долго. Шла вдохновенная игра в старшего друга-учителя и девчонку. Доигрались мы лишь осенью 1981 года, и началось. Отсюда стартуют те подробности, ради которых пишутся литературные мемуары, но от которых потом болезненно кривятся современники, особенно современницы. Поэтому, предупреждая все возмущения, говорю: на роль его главной музы я не претендую. Увлечения, романы, брошюры иных периодов половой жизни Вишневого, возможно, были значительно серьёзнее и сыграли колоссальную роль. Моё повествование лишь потому затеяно, что я — составитель его первой и пока единственной книги. Сборник «Тёмные Плеяды» вышел в Москве, в издательстве «Водолей», зимой 2009 года, был продан за неделю, фото обложки есть в интернете. Рукопись, на основе которой я сложила «Тёмные Плеяды», была напечатана лично Александром Григорьевичем Вишневым на машинке, им же привезена мне в Москву в специальной папке, а потом дополнялась — бумажной почтой и по и-мейлу. Рисунки Галины Беловой. Несколько человек, включая его сына, Михаила Вишневого, проживающего в Тбилиси, решительно не поняли, почему именно меня Александр Вишневой, уходя из этой жизни, наградил невыполнимым заданием издать его книгу. Поэтому я откликаюсь на предложение Валерия Митрохина и воспроизвожу предысторию. В письмах Вишневого, сохранившихся у меня, высказано его отношение к Митрохину, очень хорошее отношение, оно и позволяет мне действовать. ...Задание Вишневого выполнено. Чудом, но книга вышла, и теперь каждый, кто считает себя знатоком его поэзии, может продолжить публикаторскую деятельность, опираясь на официальный прецедент. Издательство «Водолей Publishers» известно очень серьёзными, уникальными книгами. Все они закупаются главными университетами мира, библиотеками высшего уровня, солидными кафедрами славистики. Я, как составитель «Тёмных Плеяд», буду пропагандировать творчество Вишневого во всех моих литературных поездках и выступлениях. Раздел Вишневого в электронной Библиотеке Мошкова открыт мною в июне 2008 года, на девятый день его ухода. На моём сайте www.elena-chernikova.narod.ru есть страницы Вишневого. Параллельно существует сайт, сделанный давними друзьями Вишневого — Ириной Легкодух, Борисом Румшицким и их дочерью Агнией. Ещё есть, скажем так, темпераментный блог «Памяти неизвестного поэта», поддерживаемый пользователем ebeka_r в «Живом журнале». Мне удалось узнать подлинное имя пользовательницы, но пусть своё инкогнито она сама и хранит, и раскрывает, сейчас оно не имеет значения. В России вышли и ещё готовятся несколько поэтических альманахов, в которых печатаются стихи Вишневого с моими краткими комментариями. Что касается данной работы, заранее прошу всех простить меня за субъективизм и откровенность. В материалах для остальной прессы я говорю не о нас, а только о нём. Нас было странно и полувиртуально, как бы ноосферно и через моря, — но судьба поэта, хочешь не хочешь, состоит из людей. Среди людей Вишневого определённое место я занимаю — и как друг тридцатилетней выдержки, и как женщина, с которой у него были продолжительные, остросюжетные отношения. Разумеется, сексуальные, не побоимся эвфемизма, да и поздно бояться: мой роман «Золотая ослица», где вся любовь давно расписана в красках, только на русском языке переиздан десять раз. Вишневой занимает в названном романе самое хорошее человеческое место. Я подчёркиваю и слово «хорошее», поскольку остальные прототипы, там воссозданные, выглядят местами не очень аппетитно. Читателям данной статьи будут открыты те детали, которые не вошли в роман из композиционных соображений. Будут, например, фрагментами приведены письма Вишневого — бумажные за тридцать лет и электронные за последний год. Всё сохранено, всё в Москве, в оригиналах. Конечно, оригиналы и-мейлов — вещь условная, но я надеюсь, что с того компьютера, с которого Вишневой писал мне в последние месяцы своей жизни, их не удалили. Электронный симферопольский адрес принадлежал Татьяне Жабенко, добросердечной женщине, у которой Вишневой прожил свой последний год и которая его хоронила — практически в ранге вдовы, хотя и неофициальном. Его ручные, набумажные письма, которые я коротко процитирую (их очень много, на целую книгу), отсканированы, и каждый, кому известен почерк Вишневого, мгновенно узнает и тот наклон, и полёт... * * * Почему я впечатана в его судьбу? Не в любви дело — в книге. Почему? Никто не знает. Я тоже. Часть не может познать целое. Будучи пешкой на бескрайней доске, пытаться оценить замысел гроссмейстера — нелепо. Есть моя версия, косвенно уже оглашённая в первой главе: тельцовское упорство. Начатое довожу до финиша. Когда Вишневой познакомился со мной в 1978 году, я была ну очень молода, но всё равно ему было отлично видно, что девочка — немного бульдожек эдакий: может вцепиться в задачу. Я действительно так устроена: бунтую, если трудно или невозможно, ищу решение. Или мирно жду, пока решение найдёт меня. Но встреча неминуема. При жизни у него не выходило книг. Для писателя это гибельно. Скорее всего, он думал, что, если я возьмусь за безнадёжное дело, оно выгорит. Вообще-то он оказался прав. 23 ноября 1982 года: Я думаю о том, что песенка моя подхвачена уже не будет кем-то, поэтому настраиваюсь на то, чтобы петь для себя, не для кого-то. Пусть слушают меня, не всё, но пустячок, услышанный, усвоенный чреват взаимопониманием, не хором, не джазом, не балдежом у костра — любовью. Я старею, милая Елена! Страсти, ах страсти... Наплюнь на них. Но не сейчас, конечно. Когда придётся <...> * * * К тому дню, когда он в 2006 году сдал мне свои рукописи, окончательно оформленные, проиллюстрированные Галиной Беловой, облачённые в две изящные папки, у меня уже вышло более десяти книг в Москве. Мою прозу он всю читал. Даже первый мой учебник по журналистике. Всё увёз в Крым, прозу хотел там переиздать, а учебник «Основы творческой деятельности журналиста» кому-то дал и, довольный, потом мне написал, что «народ ксерит». Короче говоря, как литератору он мне вполне доверял. Кстати, одна из двух папок (в которой его «Гамлет») сейчас находится в Израиле, у нашего однокурсника Марка Галесника. ...Понятия не имею, что он думал обо мне как о человеке. Вряд ли он думал обо мне вообще. О константах не думают, а за тридцать лет мы друг для друга стали, безусловно, константами. Родственниками. Как ни удивительно, по сути мы оставались любовниками, собеседниками, даже если не виделись годами. Возможно, это его свойство: навсегда оставаться с женщиной, быть ей своим, даже если параллельно проживаются ещё пять-десять-двадцать сюжетов. Про женщин им было говорено-писано изрядно, в молодости — весело: «Севастопольские женщины, офицерские жены, хороши, но не по мне. Есть в них что-то молодогвардейское» (29 ноября 1982 г.). По вышеназванному параллелизму мы, кстати, оба специалисты — несмотря на солидное домашнее воспитание в патриархальных традициях. Мне в детстве рассказали, что любовь и семья — самое главное на свете. Либо я что-то не так поняла, либо не так исполнила, но зациклилась преимущественно на любви. Вишневой тоже крайне серьёзно относился к роду, крови, предшественникам. А невозможность жить своей семьёй проистекала у него из любви к женщине. Парадокса тут нет. Искрящийся фонтан нечеловеческой, запредельной его любви к женщине никак нельзя было всунуть в одну водоводную трубу или пропустить через одно русло. Разумеется, бывали горячие эпизоды, когда Вишневой с кем-то поселялся, временно приручался и чуть не в окно выходил от горя, если шло не так, но весь этот большой и малый театр в исполнении актёра и поэта — лишь капля в море его истовых возможностей в сфере дуракаваляния. Бывало, добродушная мина, вечная его маска, изредка сдвигалась и приоткрывалась бездна, и не всякое женское сердце имело мужество в неё заглянуть. И наконец, во всякой женщине, будь она хоть семисот пядей во лбу, однажды вскипает собственница. Этого Вишневой не любил до крайности, хотя умел скрывать. Так, например, когда в октябре 1982 года (первая послеинститутская осень) к нему из Тбилиси приехала Алина, на тот момент законнейшая его супруга, Вишневой мне написал: «Прикатила Алина, прилетела. <...> насовсем. Думаю, что через неделю-две я её выпровожу. Передавала привет от Соколовской. Написал бы ещё вчера, но соседи пилили дрова электрической пилой. Она, стерва, так верещала, так верещала. Я бы тебе такое под неё написал. Ты бы точно повесилась. Был на тридцатипятилетии Грачёва. Были две бабы, одна любимая девушка, пила мало, другая жена, пила хорошо. Первая чихнула, другая не успела. Потом она чистила картошку, я её жарил, а муж её, другой, не картошки, молол кофе...» (18 октября 1982 г.). Никакого цинизма тут нет. Вишневой очень хорошо относился к Алине, вплоть до умиления, но: «Вчера выпроводил Алку в Керчь на пару дней, помылся в ванне, погулял, почитал, поболел за «Динамо», погулял, подышал, пришёл домой, дома тепло, печка ещё не прогорела, лёг спать. Было очень хорошо» (29 октября 1982 г.). Поскольку в собственном доме Вишневого ванны никогда не было, то мылся он в тот радостный день, очевидно, в гостях. Через месяц, получив письмо от нашего однокурсника Сергея Васильева, стихи которого очень любил, он пишет: «Может, мерзавец, но пока не сильно хочет. Я ему написал общие слова, немного подкузьмил, он, думаю, поймёт и следующий раз напишет много лучше. Я думаю о том, что и пора бы мне. Пора, мой друг, пора, твержу я сам себе. Супруга не даёт. Вьёт гнёздышко. Но вот должна скоро меня покинуть. Что будет...» (22 ноября 1982 г.). Мы очень похожи. Такие не могут жить вместе. Насколько похожи — это мы узнали не с начала переговорного процесса, а с октября 1981 года, когда заболели друг другом. Наша болезнь была тем глубже и безысходнее, чем больше мы познавали других возлюбленных, каждый своих. Каждый из нас вёл параллельную жизнь. Нахлебавшись чужих игр и уловок, с грохотом счастливого облегчения мы падали друг в друга: вот оно, своё, то, что надо. Если б Шура был мальчиком, а Лена девочкой и вот их, понимаете, вдруг пробило, а они сами не понимают на что, — это был бы другой сюжет. Но к началу нашей ассамблеи мы оба уже были способны оценить взаимоявление. Получился разговор двух... хм... крупных нефтяников о методах транспортировки мазута. Прости, Господи. По указанным причинам о любви говорилось редко. А если говорилось, то в полупрозекторских тонах, будто любовь тут где-то лежит отдельно, а мы её исследуем. Пускать предмет исследования в наши отношения, третьей, ну что вы... Сами с усами. * * * Итак, безобидный домашний зверёк типа кошка (в 1978–1981 гг.), он же пожизненный бульдожек, стал для Вишневого-литератора запоздалой птицей книжного счастья (2009). Почему вообще я? Думаю, Москва в нашем деле — ключевое понятие. Вишневой был уверен, что моя Москва и ему поможет. Поскольку моей целью с детства была Москва и возможность работать, жить, сочинять только здесь, то остальные полуцельки были малюсенькие, несущественные, в их рамках не помещались и даже не рассматривались сантименты, особенно так называемые девичьи. Например, я смогла, не рефлексируя, на третьем курсе выйти замуж не за любимого, а за нужного (в «Золотой ослице» он зовётся «Д»). Правда, больше я так не делала: жуть. Спустя пять лет, в 1984 году, я буквально на улицу сбежала от нужного, оставив ему на память нашу общую квартиру, полученную — с моей помощью — на нас двоих. Зато у меня осталась московская прописка, из-за которой затевался весь сыр-бор: в те годы навек поселиться в Москве иначе было невозможно. Мне передавали, что отец бывшего мужа удовлетворённо сказал вслед: «Провинциалка, но какая порядочная! Ушла — и квартиру не стала делить!» Кстати, почему я чуть не с пелёнок рвалась в Москву и за что боролась? Чем мне не угодил мирный, полный русского вдохновенья Воронеж, породивший Никитина и Кольцова, Бунина и Платонова? Воронеж — хороший город, но у меня было трудное детство. Надо было сбежать от него и забыть. В 1977 году я это и проделала, чудом поступив по конкурсу сто десять человек на место в Литературный институт — в семинар критики и литературоведения. Подобных фокусов больше, кажется, никому выкинуть не удавалось, поскольку в наш институт вообще не берут семнадцатилетних детей, да ещё на литературоведение. Но меня, к счастью, взяли, чем спасли от Воронежа. Год я проучилась на заочном, потом перевелась на дневное, но об этом выше уже сказано. Со второго по пятый курс я училась на дневном отделении, в семинаре у литературного критика Всеволода Алексеевича Сурганова, писала исследование о поэзии Бунина и никому из соучеников никогда ничего не показывала. Только мои коллеги с других курсов, тоже семинаристы Сурганова, приблизительно знали, что я знаю грамоту, в принципе. А мои сокурсники никогда не слышали от меня фразы типа «посмотри, что я написала». Эту фразу, наиболее естественную в устах студента Литинститута, от меня во время учёбы не слышали даже друзья. Поэтому у них сложилось забавное ко мне отношение как к человеку, ничего не пишущему, а только говорящему, и то не каждый день. Додумать это отношение до логического дна никому и в голову не приходило: как же я учусь, если ничего не пишу? Ведь у нас невозможно не писать, поскольку в каждом семестре есть зачёт по творчеству, получить который можно только по итогам обсуждения новых произведений на семинаре под руководством мастера. Сумасшедший факт: моим друзьям студенческих лет теперь понадобилось лет десять, чтобы как-то совместить мои книги и переиздания с образом автора, сложившимся у них в институте. Вишневой в первые годы нашего собеседования не интересовался моими творческими успехами абсолютно. Меня это устраивало. В авторствующую душу не лезет, а я и не готова, так что займёмся другими экзерсисами. Прозаика он обнаружил во мне, когда мы принялись наворачивать друг другу жалобные почтовые баллады. В институте у нас с ним был один совместный бумажно-творческий акт: я случайно написала верлибр, а он его отредактировал. Его разовое вме¬шательство в мой текст вполне заменило мне полный вузовский курс редактирования. Он убрал слово — и мне всё ясно. Слово стояло не на месте. Слово, убранное самим Вишневым, — наука, дар, высший суд, мера вкуса. Только так. Вообще Вишневой как критерий истины — это всегда было и сейчас остаётся. Возможно, потому издать его книгу мне всё-таки удалось: притянулись люди и обстоятельства. Как чудо — вдруг откуда-то всё взялось. Я, кстати, до сих пор не думала об остановке нашего общения, хотя уже написала и опубликовала о Вишневом несколько статей. Не могу, не понимаю его смерти, поскольку мир без него — ересь какая-то. Не полон мир без Вишневого. * * * ...На фоне главного — то есть юридического завоевания Москвы — разворачивалась моя бурная студенческая жизнь, в том числе любовный её компонент. Свою прописочную проблему я решила быстро, на третьем курсе, 19 апреля 1980 года, в Таганском загсе. Но жить с московским мужем мне не хотелось, и я сбежала назад — в общежитие. Тут вышел анекдот «Как не состоялась взятка». Прописываясь у мужа, я должна была выписаться из общежития. Следовательно, меня должны были вычеркнуть из списка проживающих, передать моё место другому студенту и прекратить взимать из стипендии два рубля в месяц за постой. Но выселение из горячо любимых стен общежития меня категорически не устраивало и даже не рассматривалось. Я отправилась к нашей паспортистке и честно всё изложила. Говорю: вот замуж-то я за москвича вышла, но жить хочу здесь, в общежитии. У мужа свои дела. У меня тут любовь. А вы меня, конечно, выписывайте отсюда, но не вычёркивайте. С мужем я договорюсь, а вы не доносите в учебную часть. Пусть моя комната ещё три года побудет моей. Вы представляете себе эту наглость? Бедная паспортистка — советская женщина! — онемела. Тогда я подарила ей духи (разговор был приурочен к Дню Победы) и бумажку в двадцать пять рублей. Вы будете смеяться, но через три года, после диплома, она вернула мне эту бумажку! И произнесла фразу, действительно достойную мемуарирования: «Вы извините, я тогда потому взяла, что.. ну вдруг подушки какие-нибудь пропали бы...» Единственная в моей жизни попытка дать на лапу. Итак, в общежитии за мной оставалась и комната, и вся моя компания. Жить-поживать нам было весело, а типичные подробности в 2008 году собраны в коллективный двухтомник, выпущенный к 75-летию Литинститута. Во втором томе есть мой очерк «Здесь были мы». Главный герой этого очерка — Вишневой. Студенты Литинститута всегда отличались известным буйством нравов. И трагическими биографиями. На юбилей в ЦДЛ 3 декабря 2008 года из наших, 1982 года выпуска, сорока человек пришло трое. * * * Вернёмся на исторический пятый курс. Исторический здесь в том смысле, что именно на пятом мои дружеские отношения с Вишневым преобразились в те, которые в основном и интересуют читателей мемуаров. Дело было так. Сентябрь 1981 года, золотая осень, красота, но мне не до того: мой драгоценный «А», со всеми своими аквамариновыми глазами, вдруг задумал тоже жениться на москвичке. Но не формально, а всерьёз. На очередной взбрык моего «А» пожаловалась я, как обычно, Вишневому. Он, как водится, утешает меня, выгуливая по Москве, а для закрепления результатов учит играть в преферанс. Я как с цепи срываюсь — ночи напролёт пишем пулю. Я с ужасом обнаруживаю, что азартна. Мне нельзя играть в карты. Вижу голубой мизер — белею, задыхаюсь. Вишневой видит мои реакции, начинает лучше понимать свою подругу. Пока играем, и я начинаю лучше видеть его. Игрок! Отлично считает. Хорошо чует расклад. Страстный игрок с хорошей театральной подготовкой... Ага! Партнёры меняются, но мы с Вишневым неизменно в паре. Расходимся чуть отоспаться — и всё сначала: прогулка по городу, преферанс, под утро спать, и так неделями. Уехала куда-то на несколько дней жена Вишневого. Необычно: самому картошку жарить, посуду мыть, что за дела? Пойдём ко мне, Елена. Иду. В комнате Вишневых, как всегда, идеально чисто и уютно. Выпили чаю. Легли посплетничать. Легли — это у нас тоже обычно. Вишневой и прежде чуть что укладывал мою голову к себе на плечо, гладил, как котёнка, вытирал очередные слёзы. Правда, раньше мои слёзы не текли столь обоснованно, поскольку прежде мой «А» не покушался жениться на москвичках. Так, блудил помаленьку, но без фанатизма, а тут нa тебе: даже переехал в её квартиру. Лежим болтаем. Лицо у Вишневого, как всегда при беседах со мной о моей личной жизни, добродушно-насмешливое. Вдруг выражение изменилось. Впервые стало таким. Я увидела другого человека. Не знаю, что увидел он, но дальнейшие наши движения изменили ход всех сюжетов и открыли новую страницу летописи. Собственно, отсюда начинается наша — история мужчины и женщины, единственный раз в жизни получивших от Эрота подарок бриллиантовой огранки. Любовным гением, как, например, композиторским или математическим, Бог наделяет не всех подряд. Не всем оно и надо, если честно. Есть уйма людей, вполне довольствующихся душевными стихами Асадова, и есть пижоны, для которых Пушкин — не поэт, а так, рифмоплёт и создатель русского просторечия. Да на здоровье, скажем хором. Однажды ты неизвестно за какие заслуги получаешь натуральную продукцию, и тогда лучше пусть тебя не трогают; упаси Господь помешать пьющим родниковое это. Чего только не делали окружающие, чтоб остановить вселившееся в нас безумие! Даже синеглазый «А» временно бросил свою москвичку. Даже муж мой, Евгений, приезжал в общежитие, чтобы переселить меня в дом. Наша общая подруга, поэтесса Наташа, девушка самых строгих правил, призвав меня в кафе «Лира», лично провела душеспасительную консультацию о долге и семейных ценностях. Центральная мысль её была та, что страсть не страсть, а надо мне как-то успокоиться и оставить Вишневого в покое. Я попыталась объяснить подруге, что бывают чувства, которые несколько сильнее, чем она, девственница двадцати пяти лет, себе представляет. Не объяснила. Наташа теперь взрослая, скоро на пенсию, стихов уже не пишет, а взялась за прозу и в первой же повести вывела героиню по имени Ленка, у которой по любовной части не все дома, крупно. У меня сохранилось её письмо той поры, в котором она меня гвоздит во всю ивановскую за аморальное поведение. Гвоздили ещё некоторые товарищи, приставали с угрозами всё рассказать Алине. «Лиры» больше нет. На её месте на Пушкинской площади — известный ресторан быстренького вредного питания. А жаль. Упомянутая Наташа потом долго жила в Тбилиси, общалась с Алиной и написала мне гневное письмо: «Что нового, что читаешь? Как Женька (это про моего тогдашнего мужа. — Е. Ч.)? Я его очень люблю. Передай ему это и привет. Сафонову (жена Вишневого — Е. Ч.) я тебе никогда не прощу. Так и запомни. Пообщавшись с ней, я многое поняла. Отсюда и такая категоричность в решении» (сентябрь 1982 г., уже после окончания института). Наша общая подруга Ива заметалась тогда между всеми, поскольку всех любила, а жену Вишневого особенно. Всеобщая загвоздка: как уберечь Алину от оглушительной информации? Предполагалось, что её душевный мир будет разрушен навсегда, если она узнает об измене мужа — и с кем? С домашним котёнком, который хоть и гуляет вечно сам по себе, но безвреден, необидчив и до посинения любит, как привыкла думать общественность, своего непутёвого синеглазого «А». Тем временем мы с Вишневым, не удивляясь своему поведению, переселились в новое агрегатное состояние и словно закапсулировались. Состояние не менялось, не проходило, не отпускало. Оно вошло, как говорят врачи, в статус. Оно не щадило нас ни днём, ни ночью. Однажды Вишневой после вдруг сказал: «Вот, запомни: так оно и должно быть». Я в ответ тоже сморозила: «Догадываюсь». Всё, что раньше было нам безразлично (например, возможность уединения), стало важнейшим обстоятельством жизни. Далеко за пределами нашей общей кожи в непроглядном тумане шевелился мир, из которого глухо доносились невнятные звуки. Ясность, причём полная, наличествовала только внутри круга, очерченного сбрендившими телами. Женщина двадцати одного года и мужчина двадцати девяти лет. Иногда мы смотрели друг другу в глаза и отлично понимали, что с этим ничего не поделаешь и придётся пережить без наркоза. И не только нам. Вокруг кипели негодованием все: и кто знал, и кто подозревал. Ни одна душа не сочувствовала. Продолжение
| |
Просмотров: 1221
| Теги: |
Всего комментариев: 0 | |